четверг, 23 июля 2026 г.

  

 

12. Глава двенадцатая

 

 

Я шел по Хохштрассе, размышляя о превратностях судьбы, о Вере Мейсон, о Брейне. Мне нужно было попасть на Platz der Republik, где расположен Рейхстаг, но я оказался у входа в Народный парк Гумбольдта. Смирившись с кознями судьбы, я решительно вошел под своды тенистого народного парка.

Там был свой, особый, мир, своя жизнь. Голубые синички с белыми, словно напудренными щеками, перелетая с ветки на ветку, с энтузиазмом выискивали насекомых, прятавшихся в листве деревьев, и с аппетитом поедали их.

В воздухе звучало их пение: «Цвиринь-цвиринь-цвиринь». И это был гимн труду, благодаря которому у птиц есть пища и ощущение полноты жизни. Прислушавшись, я неожиданно для себя обнаружил, что звукоряд гимна «гумбольдтовских» синиц подобен тому, который используют в своем пении их одесские сородичи, только у этих явственно прослеживался берлинский акцент.

  Пребывая в этом заблуждении, я продолжал свой путь, и на очередном повороте встретил группу мужчин и женщин с собаками. Меня приятно удивило, что все четырехлапые, независимо от их породы, пола, комплекции и экстерьера, были на поводках и в намордниках. Они чинно с чувством собственного достоинства шествовали рядом с хозяевами, демонстрируя тем самым, кто кого выгуливает.

К сожалению, у меня на родине взаимоотношения людей и животных не такие идилличные. Во-первых, когда в городском парке встретишь человек с собакой, не сразу поймешь, кто кого выгуливает: человек собаку или собака человека? И кого из них следует взять на поводок и надеть намордник?

Был выходной, людей в народном парке было предостаточно и я, предпочитая тишину, старался держаться подальше от шумных компаний. Однако в одном из тихих уголков я наткнулся на любителей «завтрака на траве». Прямо посреди газона ядовито дымил костер, воздух переполнял запах подгоревших шашлыков, слышались нецензурная брань и повизгивание девиц. Одна из них, увидев меня, позвала:

— Эй, парень, иди к нам, повеселимся!

— Спасибо, — ответил я, почувствовав, что от этой компании исходит опасность. И, удалившись подальше от подозрительной компании, подумал: “Почему это наши соотечественники, даже после падения берлинской стены, не покинули Германию?

 «Кого ты имеешь в виду, сказав «наши соотечественники»? — поинтересовался Брейн.

— Тех, с кем я жил в пределах бывшего СССР, — ответил я.

«Ты имеешь в виду русских?» — спросил он напрямую, излишне напрягая извилины.

— Не обязательно. Однако и те, кого ты называешь русскими, они тоже бывают разными, — сказал я.

После этих слов Брейн заволновался. Он всегда теряется, когда чего-то недопонимает.

«Но если говорить честно, Брейн, я и сам не знаю, кого сегодня можно называть «нашими», а тем более «соотечественниками», — признался я.

После этой встречи у меня на душе остался горький осадок. И я решил немного отвлечься. Уютно расположившись на изумрудном берегу пруда, я долго смотрел в зеркало тихих вод, в которых плавали кучевые облака. А потом, перевернувшись на спину, я видел те же облака, проплывавшими по небу. И подумал: «Вот у кого нет ни национальности, ни родины, сегодня они парят над просторами Германии, а завтра прольются дождем над Нидерландами, Данией или Англией…»

Немного успокоившись, я пошел дальше. Узнавая породы лиственных деревьев, я повторял про себя как юный ботаник: «Это дуб, это вяз, а это клен и липа…»

Переходя от поляны к поляне, я вышел к розарию — к прямоугольным клумбам с невысокой живой изгородью по периметру, за которой цвели розовые розы. Напротив розария, через дорожку, усыпанную гравием, стоял памятник — динамичная скульптурная композиция: «Диана с борзыми». 

Я присел на скамью, находившуюся поблизости, чтоб насладится пейзажем в зелено-розовых тонах и юной богиней луны и охоты. Скульптор изваял Диану такой легкой, изящной, что я, смотря на бронзовую охотницу, а видел пред собой Веру Мейсон. Прошло всего около часа, как мы расстались, а я уже тоскую по ней.

Вдруг атмосферу моего эстетического наслаждения нарушил Брейн. (Мозг тем и отличается, что все самое важное он сообщает вдруг и без единого звука.)

«Леня, их надо остановить, сейчас же, немедленно!» — заявил он на своем языке без слов.

— Кого остановить? — спросил я, почувствовав что-то похожее на легкое головокружение.

«Диану с собаками!» — ответил он.

— Но это невозможно, Брейн!

«Леня, если их не остановить, они ворвутся в розарий, и растопчут все цветы!» — объяснил он причину своей тревоги.

Я понимал, что эта какая-то блажь, и все-таки вышел вперед, стал перед памятником и развел руки в стороны. И, о чудо! Диана остановилась, замерев в позе бегуна, кокетливо откинув назад левую ногу. Две борзые последовали ее примеру.

«Спасибо, друг! Похоже, ты хорошо усвоил уроки колдовства Веры Мейсон», — похвалил меня Брейн.

Я промолчал, не зная, что ответить на эту завуалированную лесть. И, повернувшись спиной к Диане, вышел на опушку народного парка и далее на Брунненштрассе. 

Мне надо было попасть на Шайдеманшстрассе, а затем на Platz der Republik, где стоит Рейхстаг. Но как туда добраться, я понятия не имел и спросить дорогу ни у кого не мог. Мое знание немецкого ограничивалось выражениями, подчерпнутыми на слух из тех же советских и русских фильмов: «русиш швайн», «яволь», «хэнде хох», «ауфидерзейн», «Гитлер капут!»

 «Не заморачивайся, возьми такси!» — подсказал мне мой предупредительный Брейн.

Я прислушался к его совету, остановил первое попавшееся такси и улыбающийся темнокожий водитель, ритмично трясущий головой в такт музыке, доносившейся из его наушников, доставил меня, куда надо.

Я должен был, во что бы то ни стало, отыскать на стене здания Рейхстага автограф моего деда Степана, который он оставил в далеком мае 1945 года. Увы!

  В отреставрированном здании бывшего гитлеровского парламента остался лишь небольшой фрагмент с надписями воинов-победителей, стыдливо названный новыми хозяевами жизни «Солдатские граффити». Естественно, что надписи, под которой был бы росчерк моего деда: «Степан Петренко», — я не нашел.

Как признавался он сам, его автограф была скабрезного содержания. Вероятно, поэтому политически корректные реставраторы, потрясенные глубиной и откровенностью автографа моего деда, не решились оставить его на стене рейхсканцелярии, даже в назидание своим потомкам.

А зря, подумал я. Такие автографы не только пробуждают в человеке историческую память, но и отвращают его от дурных намерений и поступков, которые он мог бы совершить в будущем.

Таким образом, вместе с автографом моего деда была уничтожена историческая правда о той войне и о той эпохе. А вместе с потерей этой правды порвалась и единственная тоненькая ниточка, которая связывала моего деда Степана, а, значит, и меня, его внука, с Берлином. В расстроенных чувствах я вышел на улицу и поднял глаза к небу.

  «Это, пожалуйста, без меня, — запротестовал мой Мозг. — Если я поселился в твоем теле, это еще не значит, что я полечу вместе с тобой на небеса. И не забывай, что я твоя мысль, а мысль убивать нельзя...»

 — Очень нужен на небесах такой зануда как ты! — сказал я в сердцах.

И, поставив таким образом этого внутреннего оппортуниста на место, я пошел туда, куда повели меня мои ноги. Вскоре я оказался на Александерплац, у знаменитой берлинской телебашни. Заплатив, кажется, 13 евро, я вошел в скоростной лифт и, прижатый к стенее кабины полногрудыми отроковицами, поднялся наверх, в шарообразное сооружение.

Как оказалось, это было кафе «Сфера», расположенное на высоте около 200 метров над землей.  Сидя за столом в этом стеклянном пузыре, который вращался вокруг собственной оси, я созерцал круговую панораму Берлина с его многочисленными пригородами, уходящими далеко за горизонт. 

Река Шпрее, зелено-золотая анаконда, обняла Музейный остров и продолжила свой путь, разделяя немецкую столицу на неравные части.

Купола кафедрального собора — один большой в центре и четыре маленьких по бокам — с ядовито-зеленой патиной напомнили мне астрономическую обсерваторию. Вектор устремлений духа священнослужителей и помыслов ученых был общим и указывал именно в глубины Вселенной. Но кто из них был ближе к истине, я не скажу...

Смакуя маленькими глотками кофе с содовой, я уловил на себе взгляд того, кто сидел рядом, справа от меня. Не поворачивая головы, я посмотрел на него боковым зрением.

Оказалось, это был мой деда Степан. Вернее, не он сам, а его фантом с вполне осязаемыми формами. Однако одет он был почему-то в летнюю форму сержанта Французского иностранного легиона, а голову его украшал пробковый колониальный шлем, напоминавший гнездо аистов моего детства...

— А ты откуда тут взялся? — спросил я его, сам удивляясь тому, что пытаюсь разговаривать с призраком.

Он не ответил. Но я догадался, что это проделки Веры Мейсон. Сначала в Кракове был черношерстный пудель Фауста, а теперь вот в Берлине — дед Степан.

Тем не менее он обратился ко мне. Это противоречило логике вещей, так как призраки лишены речевого аппарата, однако я уловил сказанное им внутренним слухом: «Ты многое видел, но просмотрел главное!»

    Взгляд фантома был устремлен вдаль — дальше, чем можно было видеть с высоты берлинской телебашни. И это были голографические картины поверженной столицы фашистской Германии: пылающий бульвар Унтер-ден-Линден, обугленный Рейхстаг, разрушенные Бранденбургские ворота и Колонна Победы с чудом уцелевшей под бомбежками золоченой скульптурой Виктории.

 «Чьей Победы? И какова ее цена?» — подумал я, глядя на этот символ славы немецкого оружия. Возвышаясь над руинами столицы «тысячелетнего рейха», Колонна Победы и золоченая скульптура Виктории казался злой насмешкой над идеологией фашизма...

  Я сменил ракурс и увидел величественные сооружения берлинских мечетей с зелеными стеклянными куполами. На каждом из них сиял золотой

 — тонкий серп полумесяца. Такими мечетями я когда-то восхищался в Стамбуле, в Берлине же они казались кораблями инопланетян, которые приземлились в разных концах германской столицы, устремив к небу остроконечные антенны минаретов.

 И сразу же, перекрывая привычный шум многомиллионного города, пространство заполнили высокочастотные голоса муэдзинов. Поднявшись на балконы, опоясывающие кольцом минареты, они, подражая Билалу ибн Рабаху, возносили хвалу Аллаху и пророку его Магомету, призывая правоверных к молитве.

Их звонкие голоса, усиленные репродукторами, резонируя, разносились над древней прусской столицей, тревожа и завораживая мирных немецких обывателей, уже отвыкших от бравурных маршей, исполняемых дивизионными и полковыми духовыми оркестрами Советских оккупационных войск.

Я снова скосил глаза вправо. Дед Степан стоял неподвижно, его пробковый шлем теперь походил на локатор, улавливающий эти частоты. Он безмолвно наблюдал за тем, как прусский дух окончательно растворяется в звуках Востока.

Для него, фронтового разведчика Второй мировой, не существовало времени и пространства. Он смотрел сквозь эпохи. Его взгляд, как мощный квантовый бинокль, пробивал толщу лет, соединяя прошлое, настоящее и то, что еще только должно было случиться.

— Разведка, — я снова уловил его тихий, но четкий голос.— Это не просто умение смотреть, внук. Это умение видеть невидимое. Ты смотришь на пепел войны, на чужие храмы, пустившие корни в европейский бетон, но не видишь главного связующего звена. Земные победы преходящи, а цена их всегда неизменна — кровь.

Дед Степан слегка повернул голову, и я впервые встретился с его призрачным взглядом, в котором читалась вековая усталость и знание, недоступное живым.

— Ты думал, что Вера Мейсон играет с тобой в мистику? Нет, внук. Она показывает тебе карту. Границы стерлись. Прошлое, будущее, Краков, Стамбул, Берлин — всё это лишь точки на координатной сетке. И все эти антенны-минареты, все лаборатории мира настроены на одну частоту. На те самые глубины Вселенной, которые ты почему-то упорно ищешь под ногами.

Голоса муэдзинов достигли пронзительного пика, от которого, казалось, завибрировало стекло моей чашке с кофе...

Я встряхнул головой, прогоняя наваждение, и посмотрел вправо. Там, где только что сидел фантом моего деда Степана, было пусто. И был ли он вообще?

Однако, вспомнив фантастический случай произошедший с лордом Байроном, я решил, что дед действительно мог найти меня в Берлине.

В 1810 году, когда поэт лежал в Греции с жесточайшим приступом лихорадки, друзья несколько раз видели его на лондонских улицах. Школьный товарищ Байрона, статс-секретарь Пиль, даже писал ему, что дважды встретил его на Сент-Джеймсской улице. Причем не одного, а с дамой, которую хорошо знал свет. Ровно через девять месяцев она родила курчавого ребенка, как две капли воды похожего на поэта…

Нисколько не смутившись тем обстоятельством, что мой дед Степан, повторив фокус Байрона, посетил меня в Берлине,  я допил кофе, расплатился, и спустился лифтом на грешную землю.

Не успел я сделать и двух шагов, как увидел в берлинском пространстве такую картину. Рассекая толпу, мелко семеня ножками, скрытыми ниспадавшими до самой земли хиджабами, площадь пересекали мусульманские женщины, следуя за гордо шагавшим впереди мужчиной с чалмой на голове.

В своих черных одеяниях эта группа женщин напоминала стайку дроздов или ласточек с обрезанными крыльями. В узких прорезях никабов их глаза сверкали не огранёнными алмазами, когда они из-под опущенных век бросали по сторонам любопытные опасливые взгляды.

Город провоцировал меня, приглашая углубиться в лабиринты кварталов, обещая невиданные виды. Но меня туда не тянуло. Я вообще не люблю столичных городов с их излишней концентрацией достопримечательностей, архитектурных шедевров, произведений искусства, власти и денег, особенно тех из них, жизнь которых устроена по римско-византийскому образцу. А после исчезновения со стены рейхстага автографа моего деда Степана, столица Германии тем более не представляла для меня никакого интереса.

Я тосковал по Вере Мейсон — маленькой темнокожей женщине с утонченной фигурой девочки-подростка и загадочной африканской душой.

   Проголодавшись, я зашел в бар-ресторан «Карамбар». Перекусив знаменитыми немецкими сосисками с тушеной кислой капустой и, выпив чашку невкусного черного кофе, я едва не ушел, не расплатившись.

Официант окликнул меня. Но, не зная языка, я никак не отреагировал на его голос. Он догнал меня и, схватив за рукав, сказал скороговоркой, проглатывая гласные, что-то на арабском языке.

Я с виноватой улыбкой извинился, расплатился золотой банковской картой «Visa», оставив ему десять «евриков» чаевых. После чего он, мило улыбаясь, провел меня, до самой двери.

Однако, уже ступив ногой на тротуар, я услышал несколько десятков согласных звуков, брошенных официантом мне вослед. Они не больно ударили мне в спину, как шрапнель на излете, и опали как сухой горох на берлинский асфальт.

Скорее всего, это было проклятие азиата своему антиподу — белому человеку. И тоска моя по Вере Мэйсон только усилилась.

 

Пять минут спустя я снова оказался на Александрплац, в законсервированном советском прошлом, оставшемся в центре Берлина. Я остановился и огляделся, пытаясь осознать, где же все-таки нахожусь: на московском Арбате со сталинской высоткой МИДа или в Берлин-Митте.

К счастью, на глаза мне попался памятник Александру Гумбольдту. Все сразу встало на свои места: я убедился, что действительно стою в самом центре немецкой столицы.

— Кстати, Гумбольдт в свое время тоже посетил Россию, — напомнил Брейн, как всегда, выбившись из контекста.

— А при чем тут Гумбольдт? И что он там искал, в этой России? — автоматически спросил я его.

— Не знаю, Леня, что он там искал. Однако, как сообщает Википедия, в России он встретил русских ученых Струве, Энгельгардта, Ледебура, Паррота, — последовал ответ.

— Да уж! Ни одной русской фамилии! — прокомментировал мой брат-близнец Лео, следивший за происходящим, не покидая нашего общего с ним тела.

— У русских это в порядке вещей: все ведущие ученые у них или этнические немцы, или евреи, только с русскими фамилиями, — уточнил Брейн.— Да, без участия евреев они бы и войну 1941–1945 годов не выиграли, и в космос первыми не полетели бы, — согласился с Брейном Лео.— Я скажу больше: Русская революция 1917 года — это тоже дело рук евреев, — заявил Брейн.— Ну, если на то пошло, то и Союз Советских Социалистических Республик — тоже их проект. Однако они втихаря подсунули его Ленину, чтобы быстрее легализовать, — перехватил инициативу Лео.

— Ну, если бы дело обстояло именно таким образом, СССР не развалился бы так быстро, как это случилось, — высказал сомнение Брейн.

— Дело в том, Брейн, что после смерти Сталина, и позже, в шестидесятые-восьмидесятые годы, к управлению страной пришли русские и представители нацменьшинств, — Лео выложил свой главный аргумент, словно вытащил козырного туза из новенькой колоды карт. — Они-то и погубили великолепный сионистский проект по переустройству старого мира и «строительству коммунизма в одной, отдельно взятой стране».

Я застонал и ускорил шаг, пытаясь сбежать от собственного мегаломанского подсознания. И вдруг остановился как вкопанный, вспомнив революционную поэму Александра Блока:

Так идут державным шагом —

Позади — голодный пес,

Впереди — с кровавым флагом,

И за вьюгой невидим,

И от пули невредим,

Нежной поступью надвьюжной,

Снежной россыпью жемчужной,

В белом венчике из роз —

Впереди — Исус Христос.

И этот «Исус Христос в белом венчике из роз» от лучшего поэта Серебряного века заставил меня по-новому оценить высказывания моих внутренних демонов о роли евреев в истории России. А что, если в их утверждениях действительно есть зерно истины?..