суббота, 25 июля 2026 г.

  

 

Глава двенадцатая

 

 

Я шел по Хохштрассе, размышляя о превратностях судьбы, о Вере Мейсон, о Брейне. Мне нужно было попасть на Platz der Republik, где расположен Рейхстаг, но я оказался у входа в Народный парк Гумбольдта. Смирившись с кознями судьбы, я решительно вошел под своды тенистого народного парка.

Там был свой, особый, мир, своя жизнь. Голубые синички с белыми, словно напудренными щеками, перелетая с ветки на ветку, с энтузиазмом выискивали насекомых, прятавшихся в листве деревьев, и с аппетитом поедали их.

В воздухе звучало их пение: «Цвиринь-цвиринь-цвиринь». И это был гимн труду, благодаря которому у птиц есть пища и ощущение полноты жизни. Прислушавшись, я неожиданно для себя обнаружил, что звукоряд гимна «гумбольдтовских» синиц подобен тому, который используют в своем пении их одесские сородичи, только у этих явственно прослеживался берлинский акцент.

  Пребывая в этом заблуждении, я продолжал свой путь, и на очередном повороте встретил группу мужчин и женщин с собаками. Меня приятно удивило, что все четырехлапые, независимо от их породы, пола, комплекции и экстерьера, были на поводках и в намордниках. Они чинно с чувством собственного достоинства шествовали рядом с хозяевами, демонстрируя тем самым, кто кого выгуливает.

К сожалению, у меня на родине взаимоотношения людей и животных не такие идилличные. Во-первых, когда в городском парке встретишь человек с собакой, не сразу поймешь, кто кого выгуливает: человек собаку или собака человека? И кого из них следует взять на поводок и надеть намордник?

Был выходной, людей в народном парке было предостаточно и я, предпочитая тишину, старался держаться подальше от шумных компаний. Однако в одном из тихих уголков я наткнулся на любителей «завтрака на траве». Прямо посреди газона ядовито дымил костер, воздух переполнял запах подгоревших шашлыков, слышались нецензурная брань и повизгивание девиц. Одна из них, увидев меня, позвала:

— Эй, парень, иди к нам, повеселимся!

— Спасибо, — ответил я, почувствовав, что от этой компании исходит опасность. И, удалившись подальше от подозрительной компании, подумал: “Почему это наши соотечественники, даже после падения берлинской стены, не покинули Германию?

 «Кого ты имеешь в виду, сказав «наши соотечественники»? — поинтересовался Брейн.

— Тех, с кем я жил в пределах бывшего СССР, — ответил я.

«Ты имеешь в виду русских?» — спросил он напрямую, излишне напрягая извилины.

— Не обязательно. Однако и те, кого ты называешь русскими, они тоже бывают разными, — сказал я.

После этих слов Брейн заволновался. Он всегда теряется, когда чего-то недопонимает.

«Но если говорить честно, Брейн, я и сам не знаю, кого сегодня можно называть «нашими», а тем более «соотечественниками», — признался я.

После этой встречи у меня на душе остался горький осадок. И я решил немного отвлечься. Уютно расположившись на изумрудном берегу пруда, я долго смотрел в зеркало тихих вод, в которых плавали кучевые облака. А потом, перевернувшись на спину, я видел те же облака, проплывавшими по небу. И подумал: «Вот у кого нет ни национальности, ни родины, сегодня они парят над просторами Германии, а завтра прольются дождем над Нидерландами, Данией или Англией…»

Немного успокоившись, я пошел дальше. Узнавая породы лиственных деревьев, я повторял про себя как юный ботаник: «Это дуб, это вяз, а это клен и липа…» Переходя от поляны к поляне, я вышел к розарию — к прямоугольным клумбам с невысокой живой изгородью по периметру, за которой цвели розовые розы. Напротив розария, через дорожку, усыпанную гравием, стоял памятник — динамичная скульптурная композиция: «Диана с борзыми». 

Я присел на скамью, находившуюся поблизости, чтоб насладится пейзажем в зелено-розовых тонах и юной богиней луны и охоты. Скульптор изваял Диану такой легкой, изящной, что я, смотря на нее, видел пред собой Веру Мейсон. Прошло всего около часа, как мы расстались, а я уже тоскую по ней.

Вдруг атмосферу моего эстетического наслаждения нарушил Брейн. (Мозг тем и отличается, что все самое важное он сообщает вдруг и без единого звука.)

«Леня, их надо остановить, сейчас же, немедленно!» — заявил он на своем языке без слов.

— Кого остановить? — спросил я, почувствовав что-то похожее на легкое головокружение.

«Диану с собаками!» — ответил он.

— Но это невозможно, Брейн!

«Леня, если их не остановить, они ворвутся в розарий, и растопчут все цветы!» — объяснил он причину своей тревоги.

Я понимал, что эта какая-то блажь, и все-таки вышел вперед, стал перед памятником и развел руки в стороны. И, о чудо! Диана остановилась, замерев в позе бегуна, кокетливо откинув назад левую ногу. Две борзые последовали ее примеру.

«Спасибо, друг! Похоже, ты хорошо усвоил уроки колдовства Веры Мейсон», — похвалил меня Брейн.

Я промолчал, не зная, что ответить на эту завуалированную лесть. И, повернувшись спиной к Диане, вышел на опушку народного парка и далее на Брунненштрассе. Мне же надо было попасть на Шайдеманшстрассе, а затем на Platz der Republik, где стоит Рейхстаг. Но как туда добраться, я понятия не имел и спросить дорогу ни у кого не мог. Мое знание немецкого ограничивалось выражениями, подчерпнутыми на слух из тех же советских и русских фильмов: «русиш швайн», «яволь», «хэнде хох», «ауфидерзейн», «Гитлер капут!»

 «Не заморачивайся, возьми такси!» — подсказал мне мой предупредительный Брейн.

Я прислушался к его совету, остановил первое попавшееся такси и улыбающийся темнокожий водитель, ритмично трясущий головой в такт музыке, доносившейся из его наушников, доставил меня, куда надо.

Я должен был, во что бы то ни стало, отыскать на стене здания Рейхстага автограф моего деда Степана, который он оставил в далеком мае 1945 года. Увы!

  В отреставрированном здании бывшего гитлеровского парламента остался лишь небольшой фрагмент с надписями воинов-победителей, стыдливо названный новыми хозяевами жизни «Солдатские граффити». Естественно, что надписи, под которой был бы росчерк моего деда: «Степан Петренко», — я не нашел.

Как признавался он сам, его автограф была скабрезного содержания. Вероятно, поэтому политически корректные реставраторы, потрясенные глубиной и откровенностью автографа моего деда, не решились оставить его на стене рейхсканцелярии, даже в назидание своим потомкам.

А зря, подумал я. Такие автографы не только пробуждают в человеке историческую память, но и отвращают его от дурных намерений и поступков, которые он мог бы совершить в будущем. Таким образом, вместе с автографом моего деда была уничтожена историческая правда о той войне и о той эпохе. А вместе с потерей этой правды порвалась и единственная тоненькая ниточка, которая связывала моего деда Степана, а, значит, и меня, его внука, с Берлином. В расстроенных чувствах я вышел на улицу и поднял глаза к небу.

  «Это, пожалуйста, без меня, — запротестовал мой Мозг. — Если я поселился в твоем теле, это еще не значит, что я полечу вместе с тобой на небеса. И не забывай, что я твоя мысль, а мысль убивать нельзя...»

 — Очень нужен на небесах такой зануда как ты! — сказал я в сердцах.

И поставив таким образом этого внутреннего оппортуниста на место, я пошел туда, куда повели меня мои ноги. Вскоре я оказался на Александерплац, у знаменитой берлинской телебашни. Заплатив, кажется, 13 евро, я вошел в скоростной лифт и, прижатый к стенее кабины полногрудыми отроковицами, поднялся наверх, в шарообразное сооружение.

Как оказалось, это было кафе «Сфера», расположенное на высоте около 200 метров над землей.  Сидя за столом в этом стеклянном пузыре, который вращался вокруг собственной оси, я созерцал круговую панораму Берлина с его многочисленными пригородами, уходящими далеко за горизонт. 

Река Шпрее, зелено-золотая анаконда, обняла Музейный остров и продолжила свой путь, разделяя немецкую столицу на неравные части.

Купола кафедрального собора — один большой в центре и четыре маленьких по бокам — с ядовито-зеленой патиной напомнили мне астрономическую обсерваторию. Вектор устремлений духа священнослужителей и помыслов ученых был общим и указывал именно в глубины Вселенной. Но кто из них был ближе к истине, я не скажу...

Смакуя маленькими глотками кофе с содовой, я уловил на себе взгляд того, кто сидел рядом, справа от меня. Не поворачивая головы, я посмотрел на него боковым зрением.  Это был мой деда Степан. Не он сам во плоти, а его фантом с вполне осязаемыми формами. Однако одет он был почему-то в летнюю форму сержанта французского иностранного легиона, а голову его украшал пробковый колониальный шлем, напоминавший гнездо аистов моего детства...

— А ты откуда тут взялся? — спросил я его, сам удивляясь тому, что пытаюсь разговаривать с призраком.

Он не ответил. Но я догадался, что это проделки Веры Мейсон. Сначала в Кракове был черношерстный пудель Фауста, а теперь вот в Берлине — дед Степан.

Тем не менее он обратился ко мне. Это противоречило логике вещей, так как призраки лишены речевого аппарата, однако я уловил сказанное им внутренним слухом: «Ты многое видел, но просмотрел главное!»

    Взгляд фантома был устремлен вдаль — дальше, чем можно было видеть с высоты берлинской телебашни. И это были голографические картины поверженной столицы фашистской Германии: пылающий бульвар Унтер-ден-Линден, обугленный Рейхстаг, разрушенные Бранденбургские ворота и Колонна Победы с чудом уцелевшей под бомбежками золоченой скульптурой Виктории на верху.

 «Чьей Победы? И какова ее цена?» — подумал я, глядя на этот символ славы немецкого оружия. Возвышаясь над руинами столицы «тысячелетнего рейха», эта колонна превратилась в злую насмешку над философией фашизма...

  Сменив ракурс, я увидел величественные сооружения берлинских мечетей с зелеными стеклянными куполами. И на каждом из них сиял золотом тонкий серп полумесяца.   Такими мечетями я когда-то восхищался в Стамбуле, в Берлине же они казались кораблями инопланетян, которые приземлились в разных концах германской столицы, устремив к небу остроконечные антенны минаретов.

 И сразу же, перекрывая привычный шум многомиллионного города, пространство заполнили высокочастотные голоса муэдзинов. Поднявшись на балконы, опоясывающие кольцом минареты, они, подражая Билалу ибн Рабаху, возносили хвалу Аллаху и пророку его Магомету, призывая правоверных к молитве.

Их звонкие голоса, усиленные репродукторами, резонируя, разносились над древней прусской столицей, тревожа и завораживая мирных немецких обывателей, уже отвыкших от бравурных маршей, исполняемых дивизионными и полковыми духовыми оркестрами Советских оккупационных войск.

Я снова скосил глаза вправо. Дед Степан сидел неподвижно, его пробковый шлем теперь походил на локатор, улавливающий эти частоты. Он безмолвно наблюдал за тем, как прусский дух окончательно растворяется в звуках Востока.

Для него, фронтового разведчика Второй мировой, не существовало времени и пространства. Он смотрел сквозь эпохи. Его взгляд, как мощный квантовый бинокль, пробивал толщу лет, соединяя прошлое, настоящее и то, что еще только должно было случиться.

— Разведка, — я снова уловил его тихий, но четкий голос.— Это не просто умение смотреть, внук. Это умение видеть невидимое. Ты смотришь на пепел войны, на чужие храмы, пустившие корни в европейский бетон, но не видишь главного связующего звена. Земные победы преходящи, а цена их всегда неизменна — кровь.

Дед Степан слегка повернул голову, и я впервые встретился с его призрачным взглядом, в котором читалась вековая усталость и знание, недоступное живым.

— Ты думал, что Вера Мейсон играет с тобой в мистику? Нет, внук. Она показывает тебе карту. Границы стерлись. Прошлое, будущее, Краков, Стамбул, Берлин — всё это лишь точки на координатной сетке. И все антенны-минареты, все лаборатории мира настроены на одну частоту. На те самые глубины Вселенной, которые ты почему-то упорно ищешь у себя под ногами.

Голоса муэдзинов достигли пронзительного пика, от которого завибрировало стекло моей чашке с кофе. Я встряхнул головой, прогоняя наваждение, и посмотрел вправо. Там, где только что сидел фантом моего деда Степана, было пусто. И был ли он вообще?  Допив кофе, я расплатился, и спустился лифтом на грешную землю.

Город провоцировал меня, приглашая углубиться в лабиринты кварталов, обещая невиданные виды. Но меня туда не тянуло. Я вообще не люблю столичных городов с их излишней концентрацией достопримечательностей, архитектурных шедевров, произведений искусства, власти и денег, особенно тех из них, жизнь которых устроена по римско-византийскому образцу. А после исчезновения со стены рейхстага автографа моего деда Степана, столица Германии тем более не представляла для меня никакого интереса. И вдруг, прямо из серого берлинского воздуха, соткалась до боли знакомая фигура деда Степана, на это раз уже в форме советского пехотинца: гимнастерка, галифе, кирзовые сапоги. И на всю грудь — ордена и медали!

Ну, что, внучок! — сказал он, лихо сдвинув набок невидимую пилотку. — Всё спорите? Всё гнилую интеллигенцию из себя корчите? А я вот Гретхен ищу.

“Какую еще Гретхен?!” — синхронно взвились в моей голове Брейн и Лео.

— Первую и единственную! — дед Степан мечтательно затянулся фантомным «Беломором». — Весна сорок пятого, Берлин в руинах, а у нас — любовь. Страсть славянина и арийской девы!

Я ей, бывало, сухпаек принесу, а она мне по-немецки: «О, Штефан, дас ист фантастиш!» Я ж ради неё чуть под трибунал не загремел. Более семидесяти лет прошло, а я всё хожу по Митте, ищу мою ласточку. Думаю, вдруг сидит в каком-нибудь в кафе, сосиски с тушеной капустой трескает и меня вспоминает?

“Какая поразительная геополитическая слепота!” — язвительно подал голос Брейн. — “Пока вы, дедушка, в сорок пятом штурмовали Квантунскую армию в Маньчжурии и кормили комаров, исторический контекст в Берлине в корне изменился!”

— Это в каком смысле? — нахмурился фантом разведчика, хватаясь за воображаемую кобуру.

“В прямом!” — перехватил инициативу Лео, обожавший теории заговора. — “Пока ты самураев по сопкам гонял, твоя Гретхен не растерялась. Она провела сепаратные переговоры в американской зоне оккупации. Встретила бравого сержанта из Пенсильвании. Афроамериканца, между прочим! Джаз, плитка шоколада, духи «Шанель» — и вуаля! Капитуляция была безоговорочной”.

Дед Степан застыл, его призрачные усы возмущенно задергались:

— Врешь, недобиток буржуазный! Не могла моя Гретхен променять советского разведчика на американского джазмена!

“А исторические факты неумолимы!” — профессорским тоном занудствовал Брейн. — “Сержант не просто увез её в США, он усыновил ребенка. Твоего, Степан, ребенка! Мальчик вырос в Детройте, думая, что его предки собирали хлопок в Алабаме, и даже не подозревал, что его биологический отец брал Рейхстаг и пил спирт из канистры!”

— То есть как... в Детройте?! — дед Степан медленно опустился на парапет, схватившись за сердце. — Мой кровный сын... чернокожий парень из Детройта?! Передовик американского автопрома?!

“Вот именно!” — злорадствовал Лео внутри моей черепной коробки.

 “Так что ищи её теперь не на Александрплац, дедуля, а где-нибудь в Бруклине или на пляжах Майами. Она там, небось, под песни Луи Армстронга празднует победу капитализма, пока ты тут призраком по Митте бродишь!”

Я схватился за голову. Мимо проходили удивленные туристы, косясь на одинокого парня, который стоял посреди Берлина, бурно жестикулировал и спорил сам с собой тремя разными голосами, оплакивая несостоявшуюся советско-афроамериканскую династию.

К счастью, на глаза мне попался монументальный памятник королю Фридриху Великому — тот самый Железный Фриц, который высоко над бульваром Унтер-ден-Линден уверенно восседал на своем бронзовом коне. И всё стало на свои места. Я, действительно, нахожусь в центре Берлина.