12.
Глава двенадцатая
Я шел по Хохштрассе, размышляя о превратностях
судьбы, о Вере Мейсон, о Брейне. Мне нужно было попасть на Platz der Republik,
где расположен Рейхстаг, но я оказался у входа в Народный парк Гумбольдта.
Смирившись с кознями судьбы, я решительно вошел под его тенистые своды. Там был
свой, особый, мир, своя жизнь. Голубые синички с белыми, словно напудренными
щеками, перелетая с ветки на ветку, с энтузиазмом выискивали насекомых,
прятавшихся в листве деревьев, и с аппетитом поедали их.
В
воздухе звучало их пение: «Цвиринь-цвиринь-цвиринь». И это был гимн труду,
благодаря которому у птиц были пища и ощущение полноты жизни. Прислушавшись, я
неожиданно для себя обнаружил, что звукоряд «гимна» гумбольдтовских синиц
подобен тому, который используют в своем пении их одесские сородичи, только у
этих явственно прослеживался берлинский акцент.
Пребывая в этом заблуждении, я продолжал свой
путь, и на очередном повороте встретил группу мужчин и женщин с собаками. Меня
приятно удивило, что все четырехлапые, независимо от их породы, пола,
комплекции и экстерьера были на поводках и в намордниках. Они чинно с чувством
собственного достоинства шествовали рядом с хозяевами, демонстрируя тем самым,
кто кого выгуливает.
К
сожалению, у меня на родине взаимоотношения людей и животных не такие идиллические. Во-первых, когда в городском
парке встретишь человек с собакой, не сразу поймешь, кто кого выгуливает:
человек собаку или собака человека? И кого из них первым следует взять на
поводок и надеть намордник?
Был
выходной, людей в народном парке было предостаточно. А я, предпочитая тишину, старался держаться подальше от шумных
компаний. Однако в одном из тихих уголков я наткнулся на любителей «завтрака на траве». Прямо посреди
зеленого газона дымил костер, воздух переполнял ядовитый запах подгоревших шашлыков, слышались
нецензурная брань и повизгивание девиц. Одна из них, увидев меня, позвала:
—
Спасибо, — ответил я, почувствовав, что от этой компании исходит опасность. И,
удалившись подальше, подумал, почему это
наши соотечественники даже после падения берлинской стены не покинули Германию?
«Кого ты называешь «нашими
соотечественниками»? — поинтересовался Брейн.
—
Тех, с кем я жил в пределах бывшего СССР, — ответил я.
«Ты
имеешь в виду русских?» — спросил он напрямую, напрягая извилины.
— Не
обязательно. Однако и те, кого ты называешь русскими, они тоже бывают разными,
— сказал я.
Брейн
заволновался. Он всегда терялся, когда чего-то недопонимал.
«Но
если честно, Брейн, я и сам не знаю, кого сегодня называть «нашими», тем более
«соотечественниками»? — признался я.
После
этой встречи у меня на душе остался горький осадок. И, обнаружив небольшой
пруд, я решил немного отвлечься. Расположившись на его изумрудном берегу, я
долго смотрел в зеркало тихих вод, в которых плавали кучевые облака, а потом,
перевернувшись на спину, я видел те же облака, но проплывавшими уже по небу. И
подумал: «Вот у кого нет ни национальности, ни родины, сегодня они парят над
просторами Германии, а завтра прольются дождем над Нидерландами или Англией…»
Немного
успокоившись, я пошел дальше. Узнавая породы лиственных деревьев, я повторял
про себя как юный ботаник: «Это дуб, это вяз, а это клен и липа…» Переходя от поляны
к поляне, я вышел к розарию — прямоугольным клумбам с невысокой живой изгородью
по периметру, за которой цвели кусты роз.
Я
присел на скамью, находившуюся поблизости, чтоб насладится пейзажем в
зелено-розовых тонах и скульптурной композицией «Диана с борзыми». Она
находилась напротив розария, через дорожку, усыпанную гравием.
Скульптор
изваял юную богиню луны и охоты такой легкой, изящной, что, смотря на ее бронзовое
тело, я видел пред собой Веру Мейсон. Прошло всего около часа, как мы
расстались, а я уже тосковал по ней.
Вдруг
атмосферу моего эстетического наслаждения нарушил Брейн. (Мозг тем и
отличается, что все самое важное он сообщает вдруг и без единого звука.)
«Леня,
их надо остановить, сейчас же, немедленно!» — заявил он на своем языке без
слов.
—
Кого остановить? — спросил я, почувствовав что-то похожее на легкое
головокружение.
«Диану
с собаками!» — ответил он.
— Но
это невозможно, Брейн!
«Леня,
если их не остановить, они ворвутся в розарий, и растопчут все цветы!» —
объяснил он причину своей тревоги.
Я
понимал, что эта какая-то блажь, и все-таки вышел вперед, стал перед памятником
и развел в стороны руки. И, о чудо! Диана остановилась, замерев в позе бегуна, кокетливо откинув назад левую ногу. Две борзые последовали ее примеру.
Я
промолчал, не зная, что ответить на эту завуалированную лесть. И, повернувшись
спиной к Диане, вышел на опушку народного парка и далее на Брунненштрассе.
Мне
же надо было попасть на Шайдеманшстрассе, а затем на Platz der Republik, туда, где
стоит Рейхстаг, вернее, Бундестаг, как теперь называют здание немецкого парламента.
Но я
понятия не имел, как туда добраться, а спросить
дорогу, ни у кого не
мог. Мое знание немецкого ограничивалось выражениями, подчерпнутыми на слух из
тех же советских и русских фильмов: «русиш швайн», «яволь», «хэнде хох»,
«ауфидерзейн», «Гитлер капут»…
Поблагодарив его за совет, я
остановил первое попавшееся такси и улыбающийся темнокожий водитель, ритмично
трясущий головой в такт музыке, доносившейся из его наушников, доставил меня,
куда надо.
Увы!
В отреставрированном здании бывшего гитлеровского парламента остался лишь
небольшой фрагмент с надписями воинов-победителей, стыдливо именуемый теперь «Солдатские
граффити». Естественно, что надписи, под которой был росчерк моего деда:
«Степан Петренко», — я не обнаружил.
Как
признавался он сам, его автограф была скабрезного содержания. Вероятно, поэтому
политически корректные немецкие реставраторы, потрясенные глубиной и откровенностью
автографа моего деда, не решились оставить его на стене рейхсканцелярии.
А
зря, подумал я. Высказывания такого рода, как утверждают последователи Зигмунда
Фрейда, не только пробуждают в человеке историческую память, но и отвращают его от дурных намерений, а,
главное, поступков, которые он мог бы совершить в будущем.
Таким
образом, вместе с автографом моего деда была уничтожена историческая правда о
той войне. А вместе с этой правдой прервалась та единственная тоненькая
ниточка, которая связывала моего деда Степана, а, значит, и меня, его внука, с Берлином.
В расстроенных чувствах я вышел на улицу и поднял глаза к небу.
«Это, пожалуйста, без меня! — запротестовал
Брейн. — Если я поселился в твоем теле, это еще не значит, что и на небеса я
полечу вместе с твоей душой…»
— Нужен там этакий зануда! — сказал я в
сердцах.
Поставив,
таким образом, этого внутреннего оппортуниста на место, я пошел туда, куда
повели меня мои ноги. Вскоре я вышел на Александерплац, к знаменитой берлинской телебашне.
Заплатив
около 13 евро, я вошел в скоростной лифт и, прижатый к стене кабины полногрудыми
отроковицами, поднялся наверх, в шарообразное сооружение.
Как
оказалось, это было кафе «Сфера», расположенное на высоте около 200 метров над
землей. Сидя за столом в стеклянном пузыре, вращающемся вокруг собственной оси,
я созерцал круговую панораму Берлина с его
многочисленными пригородами, уходящими далеко за горизонт.
Серо-зеленой
анакондой, обхватив текучими щупальцами Музейный остров, вилась, расчленяя
германскую столицу на неравные части, река Шпрее.
Мое
внимание привлекли медные купола кафедрального собора, покрытые патиной, — один
большой по центру и четыре маленьких по бокам. И я сравнил их с астрономической
обсерваторией, так как вектор помыслов и устремлений духа служителей церкви и
астрономов был один — в глубины вселенной. И не известно еще, кто из них ближе
к истине?
Смакуя маленькими глотками кофе и запивая
его содовой, я почувствовал, что рядом, справа от меня, кто-то сидит. Не поворачивая
головы, боковым зрением я увидел его. Оказалось, это был мой деда Степан.
Вернее, не он сам, а его фантом с вполне осязаемыми формами.
Одет
он был почему-то в летнюю форму сержанта Французского иностранного легиона, а
голову его украшал пробковый колониальный шлем, напоминавший шляпку шампиньона.
— А ты откуда взялся? — спросил
я, сам удивляясь тому, что пытаюсь разговаривать с призраком.
Он не
ответил. И я догадался, что присутствие его голографического образа здесь,
рядом со мной, — это происки Веры Мейсон. Сначала был черношерстный пудель
Фауста в Кракове, а теперь вот, в Берлине, — дед Степан.
Это
противоречило логике вещей. Тем не менее, он обратился ко мне на своем языке:
«Ты
многое видел, но просмотрел главное!» — уловил я, скорее внутренним слухом, чем
ушами, потому что призраки, как я догадывался, лишены речевого аппарата.
—
Унтер ден Линден, Бранденбургские ворота, Колона Победы, Пергамский музей? —
мысленно перечислял я.
Но
призрак не повел даже бровью. Его взгляд был устремлен вдаль и, как мне
казалось, он видел дальше, чем я с
высоты берлинской телебашни. Проследив
за его взглядом, я не столько увидел, сколько представил себе то, что мог видеть
и наверняка видел фантом моего деда Степана.
И это
были величественные сооружения берлинских мечетей с озелененными стеклянными
куполами и золотыми полумесяцами на макушках куполов — такими мечетями я когда-то
восхищался в Стамбуле. Здесь же, в Берлине, они казались кораблями пришельцев,
приземлившимися в разных концах города, и стоявшими, ошвартованными, у
остроконечных минаретов.
И я
услышал (или мне это только показалось?) голоса муэдзинов. Поднявшись на
балконы, опоясывающие кольцом минареты, они возносили хвалу Аллаху и пророку
его Магомету, призывая правоверных к молитве. Их звонкие дребезжащие голоса,
усиленные репродукторами, резонируя, разносились над древней прусской столицей,
тревожа и завораживая мирных обывателей.
«И
так пять раз каждый день, а в пятницу шесть раз, начиная с восхода и заканчивая
заходом солнца!» — уточнил мой проницательный Брейн.
Я
встряхнул головой, прогоняя это наваждение, посмотрел вправо, где должен был
сидеть в образе фантома мой дед Степан. Но там его уже не было. И был ли он
вообще? Но, думая об этой встрече с дедом, я вспомнив случай, который произошел
с лордом Байроном в 1810 году. В то время он находился в Греции и лежал в
постели с жесточайшим приступом лихорадки, однако друзья поэта именно в это время
несколько раз видели его в Лондоне. Среди них был и статс-секретарь Пиль.
В частности, он писал Байрону, что в эти дни
он дважды встречал его на Сен-Жерменской улице, причем, не одного, а с
женщиной, которую хорошо знал свет; и та ровно через девять месяцев «родила
курчавого ребенка как две капли похожего на поэта».
И я
решил, что мой дед Степан, не хуже Байрона, и вполне мог находиться в эти дни в
Берлине и найти меня. И я, допив свой кофе, расплатился, и спустился лифтом на
грешную землю и оказался в людском круговороте, заполнившим городское
пространство.
Оказавшись
на Александерплац, я обратил внимание на мужчину восточной наружности, который
гордо пересекал площадь; за ним следом, мелко семеня ножками, скрытыми ниспадавшими
до земли хиджабами, следовали его жены. В своих черных одеяниях они напоминали
стайку дроздов или ласточек с обрезанными крыльями; и в узких прорезях никабов
сверкали черными алмазами их глаза, когда они бросали из-под опущенных век опасливые
и любопытные взгляды по сторонам.
Город
навязчиво манил меня, приглашая углубиться в лабиринты кварталов, обещая невиданные
виды. Но меня туда не тянуло. Я вообще не люблю столичных городов с их излишней
концентрацией достопримечательностей, архитектурных шедевров, произведений
искусства, власти и денег, особенно тех из них, жизнь которых устроена по
римско-византийскому образцу. А после исчезновения со стены рейхстага автографа
моего деда Степана, столица Германии тем более не представляла для меня
никакого интереса. Я тосковал по Вере Мейсон — маленькой темнокожей женщине с
утонченной фигурой девочки-подростка и загадочной африканской душой.
Проголодавшись, я зашел в «Карам бар».
Перекусив знаменитыми немецкими сосисками с тушеной кислой капустой и, выпив
чашку невкусного черного кофе, я едва не ушел, не расплатившись. Официант
окликнул меня, но я не отреагировал на его голос.
Он
догнал меня и, схватив за рукав, сказал скороговоркой, проглатывая гласные,
что-то на арабском языке. Я извинился, и с виноватой улыбкой расплатился
золотой банковской картой «Visa», оставив ему десять «евриков» чаевых. После
чего он, мило улыбаясь, сопроводил меня до самой двери.
Я вспомнил, что хотел побриться. Но где мне
купить, этот чертов, бритвенный прибор!? В расстроенных чувствах я остановил
такси.
— Вам куда? — услышал я знакомую речь, восприняв ее как
само собой разумеющееся в этом многонациональном городе. — Едем к девочкам?
— Почему к девочкам?
— Ну, все русские, когда попадают в Берлин, первым делом
отправляются в бордель. А их здесь предостаточно.
─ Что вы говорите? Не может быть!
— Представьте, — сказал водитель, — Проститутки ежегодно
приносят в бюджет Германии в виде налогов около пятнадцати миллиардов
евро. Вот это работа!
— Очень хорошо. Но я не русский.
— Да? А кто же вы?
— Украинец.
— О, я тоже из Украины! Из Цюрюпинска. Слышали о таком
городе?
— Нет уже такого города.
— Как это нет!? Я же там родился, вырос и жил в нем, пока
не перебрался сюда.
— Теперь это Олешки.
— Вот как! Таким образом, я не только родину потерял, но
и родного города лишился, — сокрушался таксист.
— Было бы, о чем жалеть!
— Не скажите! Малая родина все-таки, — сказал он,
повернув ко мне свое курносое лицо немолодого еврея с голубыми славянскими
глазами, и продолжил: — Так куда мы все-таки едем, земляк?
— А вас как зовут? — спросил я.
— Михаил, Михаил Заславский, — представился он.
— Михаил, я в Берлине проездом. И мне кровь из носу нужно
купить станок для бритья и запасные лезвия?
— О! Сегодня все магазины закрыто. Но можно попробовать
поискать что-нибудь подходящее на одном из «блошиных рынков». Хотя бы на
Арконаплац, это недалеко от Майерпарка.
— Чего же мы стоим? Поехали!
Я смотрел на проплывавшие за окном такси бульвары,
чопорные здания, опрятные остановки общественного транспорта и придирчиво
присматривался к тротуарам и мостовой.
— Ни одной тебе выбоины, ни одной, хотя бы паршивой,
лужицы! — сказал я, огорчившись.
— А как вам это, — сказал Михаил, кивнув головой в
сторону небольшой группы людей под липами, бившихся в танце, словно в
коллективном припадке.
На первый взгляд могло показаться, что все, пришедшие на
этот «митинг», больны трясучкой. И только услышав хоровое пение и увидев
темнокожих музыкантов в белых шелковых костюмах, самозабвенно выколачивающих из
барабанов, выдувающих из саксофонов, исторгающих из банджо африканские мелодии,
я догадался, что это было ничем иным, как музыкальной аффирмацией, которую
устроили для себя мигранты из Африки.
Я засмотрелся на красавиц кофейного цвета с тоненькими
косичками на головах, дробно трясущими ягодицами в ритме музыки. А рядом с
ними, подражая им, танцевали грудастые толстозадые фрау и поджарые фрейлейн. Тряся
своими телесами, они как бы пытались доказать, что Мультикультурализм для них, потомков
гётевских Гретхен, — не пустой звук.
Вокруг танцующих собралась изрядная толпа зевак и
туристов, которые подбадривали музыкантов и танцующих хлопаньем в ладоши.
Праздник был в разгаре, и, казалось, никто и ничего не сможет ему помешать.
— Африканцы — неунывающий народ, — сказал я. — Вот, с
кого надо брать пример жизнестойкости!
— Понаехали тут! Селить их уже некуда, — сказал недовольно
Михаил. — Только и осталось мест, что в бывших концентрационных лагерях Дахау и
Бухенвальд.
«Ирония судьбы, — заявил, проснувшись, мой дремавший
мозг. — Там, где раньше сжигали евреев, соплеменников Мойши, сегодня селят их
исконных врагов мусульман!»
Михаил довез меня до «блохи» и подождал, пока я не купил
у первого попавшегося мулата бритвенный станок Gillette и запасную кассету с
лезвиями.
— Покупку следовало бы обмыть, не то лезвия быстро
затупятся, — сказал я, садясь в машину.
— К сожалению, сегодня вечером я занят. Встречаюсь с моим
старым приятелем, чехом Вацлавом, — сказал Михаил.
— А если и его пригласить? Это было бы здорово! Сообразим
«На троих» как в старые советские времена.
— Ну, если вы настаиваете, можно попробовать…
Ужинать мы пошли в ресторан «Hummus & Friendsе», расположеннный
на Оранинбургерштассе, в районе Митте.
— У этого ресторана есть два достоинства: первое из них
заключается в том, что он расположен близко от вашего дома, и второе, это хумус
— отличная закуска! — сказал Михаил Заславский — берлинский старожил.
— Не ожидал
я, что Берлин будет до такой степени переполнен беженцами. Неужели местные
готовы сдаться на милость пришлым? — сказал я, когда мы выпили по первой.
— Не только Берлин, но и вся Германия, — возразил Михаил.
— Вероятно, это запоздалая отрыжка колониального
прошлого, — сказал я.
— Пост колониальный синдром актуален, скорее, для Бельгии
и других европейских стран, чем для Германии. Единственное, что осталось от
германских колоний, так это пара-другая заводов по производству пива в
китайских провинциях Тяньзинь и Циндао, работающих, кстати, до сих. Проблема не
в этом, — сказал, задумавшись, приятель Мойши, Вацлав.
— А в том, что правительство идет на поводу у местных
промышленников, продолжил он. — И знаешь, почему?
— Почему? — спросил я.
— Послевоенное поколение немцев массово выходит на
пенсию, ежегодно освобождается около 700 тысяч рабочих мест. А чтобы их
заполнить, внутренних трудовых резервов недостаточно. И сегодняшний девиз
местного олигархата звучит примерно так: «Для спасения экономики Германии нужны
сильные руки!» Таким образом, для них не имеет значения, откуда эти руки
прибудут, — сказал Вацлав.
— Природа олигархов, что в Германии, что в Украине одна и
та же, — сказал я.
— Что ты говоришь! — сыронизировал Михаил. — Украинские
олигархи только и умеют что «тырить» из бюджета, как удачно выразилась ваша
Юлия Тимошенко.
— А ваши прямо агнцы! — сказал я, обидевшись за наших
олигархов.
— Агнцы не агнцы,
но их здесь насчитывается около двадцати тысяч, — сказал Михаил.
— Приличное стадо! — согласился я.
— У этого «стада», как ты выразился, совокупное состояние
равняется двум с половиной триллионам долларов США. Именно им Германия обязана
своим процветанием! — просветил меня Вацлав.
— Теперь я могу представить, на кого будут работать
мигранты, — сказал я, миролюбиво улыбнувшись, чтобы прекратить этот
бесперспективный спор.
Официант принес хумус, приготовленный с чесноком,
лимоном, овощи и горячие лепешки.
— Однако оказалось, что предложение превысило спрос, —
сказал я, когда мы выпили за процветание германской экономики.
— Ты это о чем? — спросил Михаил, словно забыл, о чем до
этого шла речь.
— О миллионах мигрантов,
— напомнил я.
К этому времени мы все уже выпили и съели. И продолжать
разговор не имело смысла…
Комментариев нет:
Отправить комментарий